grab your gun and bring in the cat
У нас с Катей есть общий Яндекс-диск для обмена черновиками и чистовиками. В нем две папки — «Медузка» для нее и «Тыковка» для меня. В «Тыковке» гора незаконченных фиков — «Лисьи сны» по Бличу, безымянный текст про Корво и Джессамину, безымянный фик про Джокера (Масс Эффект еще жив в наших сердцах), «Сойка» (про Стена и Лелиану), кроссовер про Клементину и Джесси Пинкмана (Walking Dead и Breaking Bad), план «Каллиграфии» и сцены к ней, «Рыбья кость»… Я, тьфу-тьфу-тьфу, вынырнула из глубокого неписца и даже собираюсь что-то из вышеперечисленного закончить. Ну а что-то — выложить как есть.
Вот, например, «Лисьи сны». «Лисьи сны» — плод трех вещей: любви к гинрану, нежности к ёкаям и самой настоящей депрессии. Он сырой, как свежевыкопанная картошка, а вот свежестью как раз похвастаться не может: в этом году ему стукнет три года. Но он всё равно мне дорог, несмотря на затхлость, сырость и ужасающую «лоскутность».
>> фикбук
Название: Лисьи сны
Фандом: Bleach
Рейтинг: PG-13
Персонажи: Гин/Рангику, второстепенные — Айзен/Хинамори, Айзен/Гин
Жанр: романтика, пропущенные сцены
От автора. Как ни странно, писать о Гине — это писать о любви. Гин, по-моему, едва ли не единственный, в чьих стихотворениях Кубо вывел это слово — «love», причем во всех трех. Потом удивлялся, почему это девочки так неравнодушны к Ичимару-тайчо. Ах, Кубо, ну правда? Ты еще спрашиваешь?
>> читать дальшеI
Рангику беспокойно ворочалась с боку на бок всю ночь. Шумела гроза: сперва ласково, потом забарабанили по черепице капли — тук, тук, тук, не пора ли вставать? Теплое сновидение расползлось туманом, раз — и не стало его, утекло сквозь пальцы, растаяло. С улицы слышались голодные песни: коты и кошки всего Руконгая, почуяв приближение утра, воинственно распушили хвосты и принялись шнырять по округе в поиске зазевавшихся птиц или опрокинутых крынок с молоком. Рангику пыталась притвориться, что Гин никуда не делся, и нырнуть обратно в сон. Не вышло. Никто не сопел рядом, не перетягивал на себя одеяло. Гина не было три дня. Начинался четвертый.
Первый луч нырнул в охапку отсыревшей соломы и спугнул нерасторопную мокрицу. Рангику села, подобрав ноги, и принялась выбирать из волос травинки — колючие, упрямые колоски. Воспоминание поскреблось коготком: вот она бросает в лужу грубо выструганный деревянный меч, протянутый Гином, а вот фыркает:
— Не буду я драться с тобой этой грязной палкой, еще чего. От нее одни занозы!
— Я хочу, — ответил он, — чтобы ты научилась сама себя защищать.
— Делать тебе больше нечего. Только и знаешь, что часами молотить по дереву какой-то веткой, и меня еще заставляешь… Кем ты себя вообразил — шинигами? У нас из еды осталась только редька. Редька, слышишь? Противная. Видеть не могу. Сам ее ешь.
Рангику злилась, ох как злилась, хотя ни меч, ни редька не имели к этому отношения. Сколько она себя помнила, мир ткался из тысячи ниток, связывающих ее и Гина. А если он уйдет, оставив ее с бесполезной деревяшкой в руке? Научилась, мол, сама себя защищать — так защищайся.
Занозы от меча — это ничего, это пустяки. Другое дело — нежность к Гину, щепка, вонзившаяся глубоко в ладонь. Как быть, если он уйдет, а заноза останется?
Гин после их глупой ссоры исчез. Раньше она не обращала внимания на его неожиданные исчезновения: обычно Гин возвращался, самое позднее, к обеду следующего дня. Большую часть времени он упражнялся на опушке леса с тренировочной катаной. Иногда отлучался в оживленные районы Руконгая — и приносил, будто извиняясь за долгое отсутствие, то, что она ценила больше всех сокровищ на свете: слипшиеся сладости, стащенные с прилавков, заколки, которые чудом удавалось выменять у девочек побогаче, новые сандалии.
Рангику вышла на улицу, сонно щурясь. Дождь кончился, унес кусачую жару. В мелких лужах плескались солнечные зайчики. Там, где расступалась ночная синь, виднелось небо — чистое, как свежевыстиранная ситцевая скатерть. За овражком трещали кузнечики, с другого конца улицы плыл запах теплого хлеба.
Хотелось есть.
Хотелось, наконец, есть что-нибудь, кроме редьки.
Рангику кинула камнем в голубя, сидевшего на обочине. Не попала — булыжник шлепнулся в грязь. Нахохлившаяся сонная птица встрепенулась и взмыла в воздух. Далеко, правда, не улетела: села на дерево и осуждающе взглянула оттуда на рыжую злую девчонку. Голубю было не привыкать: стояло воскресенье, а по воскресеньям в Руконгае любили баловать домашних пирогами с голубиным мясом. Он почти не боялся. Большая часть тех, с кем он выпорхнул из гнезда, встретила свой конец в котелке с жидкой похлебкой, так что мир знавал птичьи судьбы печальнее, чем его.
— Ты неправильно кидаешь.
Гин появился неожиданно, как обычно. Рангику обернулась на голос.
— Всё-то ты знаешь, Гин. Всё-то ты умеешь.
— Знаю, — сказал он, виновато разводя руками. В левой, подвешенная за тощий хвост, болталась дохлая крыса. — Умею. А вот тебя учишь, учишь…
— Я виновата, да, что не могу убивать голубей? Виновата?
— А жарить ты их можешь, значит, — возразил Гин. — И потом, чем голубь лучше крысы?
— Я не буду. Не хочу. Для меня пусть Хайнеко птиц ловит, — заявила Рангику. — Ей положено.
Длиннохвостая Хайнеко, ленивая пепельная кошка, была ее воображаемым другом.
— Нет никакой Хайнеко, — сказал Гин. — Не выдумывай. Я принес хлеб. И орехов нарвал в лесу…
— Где ты их нашел? Все уже ободрали.
— Места знать надо… Только сразу все не ешь. Живот заболит.
— Не буду, — пообещала она. — Дурак.
Гин протянул руку к ее лицу и вынул репейник, запутавшийся в нечесаных прядях у виска. Ни на секунду не задумалась Рангику о том, что этой же рукой он недавно трогал дохлую крысу. Деловито послюнявила большой палец и растерла засохшее пятнышко грязи на его щеке.
— Можем поиграть в догонялки, — предложил он. — Или попускать кораблики. Вон какие ручьи…
— Дурак, — упрямо повторила Рангику. — Тебя не было три дня. Я тебе покажу догонялки. Я тебе покажу… кораблики.
— Ран…
— Достань. Свой. Меч, — отчеканила Рангику, глядя ему в глаза. — Если ты научился драться, значит, и я научусь тоже. Куда ты пойдешь, туда и я пойду. Тоже.
— Надо было обстругать получше, — сказал Гин чуть озадаченно. — У тебя будут занозы, это правда.
— Пусть будут. Подумаешь.
— Сперва кораблики, — деловито решил он. И тут же поправился, качнув крысой: — Нет, сначала завтрак. Потом кораблики. Лето скоро кончится, Ран-тян.
Каждую зиму они становятся старше и каждое лето снова превращаются в детей.
У тех, кто взрослеет в Обществе душ, детство длится так долго, что все забавы успевают надоесть, забыться и надоесть снова. Целую вечность ребятня играла в салки и жмурки на пыльных улочках Руконгая: грязь давно въелась в босые пятки, и они стали черным-черны, не отмоешь. Прятки приедались быстрее всего: несложно догадаться, кто где затаился, если места известны наизусть. Рангику ныряла под старое крылечко, залезала на разлапистый гингко, пробиралась через разбитое окно в заколоченный дом — все без толку. Гин всегда находил ее. Сгребал в охапку и спрашивал: «Угадай кто, Ран-ги-ку»?
Следующей осенью, когда гинкго стал золотым, а вода в реке сделалась студеной и прозрачной до того, что на дне виднелась каждая чешуйка каждой рыбешки, вечность кончилась. И кончилось детство: Гин ушел в Сейретей, чтобы стать шинигами.
Зиму Рангику встретила одна. На шестой день снегопада, когда серые хлопья укрыли Руконгай, она потратила последнюю спичку. Она разожгла костер из старых тряпок и сырых досок; дым поднимался такой тяжелый и черный, что сумерки, казалось, сгущались быстрее. Озябшая ворона, склевывая крошки хлеба, придвинулась ближе к огню. Рангику протянула руку, птица доверчиво прижалась к ее ладони крылом.
— Бедная моя, — сказала Рангику. — Снег никогда не кончится, да?
А потом свернула вороне шею, выщипала перья, зажарила тушку и съела.
Этого она так и не простила Гину Ичимару.
Но, говоря откровенно, мир знавал птичьи и девичьи судьбы печальнее, чем ее.
II
Ливень обрушивался на Сейретей, заглушая все шорохи надвигающегося вечера — голоса, и шаги, и стук тренировочных катан. Струи то ласково касались земли, еще вчера трескавшейся от жара, то хлестали ее, как плети. Айзен остановился на пороге, вглядываясь в черное марево. Казалось, мир скоро захлебнется потоками льющейся с неба воды. Туман стер очертания предметов. Айзен ничего не видел, как будто вдруг ослеп, и ничего не слышал, кроме ровного гудения дождя, будто оглох. Он даже не заметил, откуда появился Гин — юркий, как рыба.
Гин скинул гэта у порога, но на полу остались следы хлюпающих носков. Последние дни месяца всегда приносили много бумажной работы: капитаны Готэя и их лейтенанты готовили летописи умерших и родившихся душ. Айзен бегло посмотрел бумаги, составленные учеником, а тот принялся возиться с чаем: заваривал в глиняной чашке, взбивал венчиком пену. Дымящийся настой напоминал болотную жижу.
— Гин, ты пишешь как курица лапой. Будь аккуратнее, в который раз прошу. Знаешь, сколько тут помарок?
— Знаю. Четырнадцать, Айзен-тайчо.
— Посмотри, опять все руки в пятнах…
Чернила прочертили на маленькой ладони Гина долгую линию жизни — мимо мозолей от меча. Айзен провел по чернильным разводам пальцем и улыбнулся: скорее своим мыслям, чем Гину.
— Наверное, я с тобой слишком строг. Идеальным лейтенантом не станешь за один день.
Айзен стянул с него промокшее верхнее косоде: так заботливый родитель раздевает после прогулки маленького ребенка, чтобы не простудился. Гин сгибался пополам от щекотки и вертелся, как пиявка. Он был непоседливым и дурашливым ребенком — или, вернее, притворялся таковым. Айзен не выбрал бы Гина в помощники, если бы не мог читать его, как открытую книгу: все его улыбки и хитрые прищуры.
— В последнее время ты мрачнее обычного, Гин. Что-то случилось? Мне ты можешь рассказать что угодно.
— Все в порядке. Не волнуйтесь.
— Иди сюда. Похоже, от дождя у тебя начинается хандра. Тоскуешь по дому?
— Она не любила дождь, — щурясь, пояснил Гин. — Сложно найти крышу, чтобы не протекала. Заливает… Солома потом мокрая.
Ливень пел что-то обитателям Сейретея, убаюкивая их. Колыбельная звучала нежно и печально, как материнский шепот из соседней комнаты. Казалось, достаточно лишь прислушаться, чтобы различить слова. Гин улегся, положив голову Айзену на колени.
— Расскажи мне о ней. О своей сестре.
— У нее золотые волосы. Разбитые коленки… Она не любит редьку.
— А что любит?
— Хлебные горбушки… Цветные ленты для волос. Хурму.
— Мы можем найти ее. Я позабочусь о ней, обещаю. Как ее зовут? Ну, Гин? Что же ты молчишь?
«Скажи ему», — прошептала Шинсо.
Шинсо из змейки выросла в змею. Иногда она сворачивалась под сердцем и, холодная, не шевелилась, будто впадала в спячку, но чаще копошилась внутри: все внутренности, все кости были изглоданы ею. Каждое слово Айзена ворошило змеиное гнездо тоски. Шинсо любила имя «Рангику» — заглатывала его жадно, как живого мышонка, и затихала, насытившись на время. «Скажи ему, как ее зовут, — прошептала она, овивая мокрые ноги Гина. Шинсо была жадной, Шинсо хотела есть. — Скажи ему, скажи ему, если он хочет знать, скажи, скажи, скажи».
Он не произнес ни слова: сделал вид, что заснул.
Скоро Гин посадил целую рощу. Целый месяц ногти у него были черные из-за забившейся под них грязи. Люди не уставали повторять, что он тронулся умом: на такой бедной земле прихотливым растениям не выжить. Хурма, однако, зацвела следующей весной, когда в Сейретей пришла босоногая девочка в рваной одежде и с разбитыми коленками.
Через семь лет, когда девочка стала офицером Готэя, на деревьях завязались плоды.
III
— Рычи, Хайнеко!
«Давай. Ну же, — мысленно попросила Рангику, съежившись под взглядами уставших экзаменаторов. Это была ее третья и последняя попытка: остальные выпускники давно высвободили свои мечи и, счастливые, разбежались праздновать конец учебы под сдержанную похвалу своих капитанов. — Порычи немного». Но серая кошка только лениво махнула хвостом: «Ты не злишься. Я не злюсь. К чему рычать? Хочешь похвастаться перед этим, темненьким? Лучше улыбнись ему, моя хорошая. Давай. Никто не любит плакс. Уж этот красавчик точно не любит».
Вскинув голову, Рангику последовала совету Хайнеко и улыбнулась недавно произведенному в капитаны Кучики Бьякуе. Обаяние частенько удерживало ее в шаге от провала, но не на сей раз: казалось, от Кучики-тайчо улыбки отскакивали, как солнечные лучи — от глыбы льда. Шиба Иссин клевал носом. Кьераку зевнул, вытягиваясь на стуле.
— Хайнеко стесняется незнакомых. Извините. Я хочу попробовать завтра.
Кьераку ценил хорошие улыбки на вес золота и был готов согласиться, но Бьякуя перебил его — чуть поднял бровь, спросил:
— Матсумото, вы помните, что значит слово «шинигами»? Думаю, если вы освежите это в памяти, то поймете, что в ваших же интересах заранее попрощаться с надеждой стать третьим офицером. Пустые не станут ждать, пока вы приручите свою… «кошку». С меня хватит.
— Знаете что? С меня тоже хватит, Кучики-тайчо, — выпалила Рангику. — Я, может, так себе офицер… Но и вы капитан не очень.
Дверь додзе прошуршала за ее спиной — закрылась.
— Вот это моя девочка, — гордо сказал Иссин. — Мой будущий офицер.
Никто не видел, как «офицер» глотает слезы.
«А говорила, разучилась плакать», — промурлыкала Хайнеко, ехидная, как всегда. Рангику быстрым шагом шла прочь, не разбирая дороги, и ветки били ее по щекам. Она очнулась в саду, в переплетении густых теней под кронами. Замерла, прислонившись к дереву лбом, вздохнула, переводя дыхание. Кора была морщинистая, как запястье старика.
Гин появился неслышно, будто шел не по прошлогодним листьям, а по свежему снегу.
— Угадай, кто?
— Ичимару… тайчо.
— Никто не любит плакс.
— Всё-то вы знаете, Ичимару-тайчо. Всё-то вы знаете.
— Не простила, да?
— Не прощу. Не прощу, Гин!
— Ты стала такой злой девочкой.
У Хайнеко шерсть на загривке встала дыбом.
— Руки, капитан, руки. Уберите.
— А если не пущу?
Гин ткнулся носом ей в затылок.
Рычи, Хайнеко. Рычи, моя хорошая.
Пепел осел на руках капитана Гина Ичимару, оставил ранки, похожие на следы когтей.
— Боже, каким ты стал высоким, Гин. Гин? Гин, не уходи.
Кира Изуру, заставший их в роще, от изумления выронил корзину с хурмой.
Потом любопытные шинигами не раз пытали его в надежде выяснить, есть ли у нового капитана дама сердца. Но Кира помнил, к а к посмотрел на него Ичимару-тайчо, с усмешкой сказавший «Брысь», и поэтому отрицал правду до последнего. Он не дрогнул бы даже под страхом смерти; армия пустых не ужаснула бы его, опытнейшие из палачей не вытянули бы ни слова; трезвый ли, пьяный ли, никому не рассказывал Кира Изуру, как Ичимару Гин и Матсумото Рангику целовались на задворках академии под сенью деревьев в цвету.
IV
— В детстве ты говорил, что мы построим корабль… уплывем из Руконгая в далекую теплую страну. За морем.
— Я врал. Нет там никакой далекой стороны.
— Я вспомнила недавно море, Гин. Мне оно снилось — настоящее, живое. Наверное, когда-то я жила на берегу… Помню следы на песке, наполняющиеся водой. Ветер приносит издалека звук моего имени. Губы, если облизнуть, соленые.
— Мне никогда ничего такого не снится. Ни кусочка той жизни. Только лес, деревья, травы. Кролики. Иногда — окраины каких-то деревень. Редко.
— Это потому, что ты в прошлой жизни не был человеком, Гин, — сказала она, перебирая его пряди, серебряные, как листья речной ивы. — Тебе снятся лисьи сны. Кролики…
— Куропатки.
— Знаешь, говорят, если кицунэ за тысячу лет ни разу не отведает людского мяса, а шерсть его станет серебристо-белой, — продолжила Рангику, перебирая серебряные космы, непослушные, как шерсть зверя, — после смерти ему позволят стать человеком. Тебе вот позволили, Гин.
— Ни кусочка не отведает?
— Ни кусочка.
— А потом?
— А потом, если он проживет достойную жизнь в человеческом облике, то больше не станет лисой. Попадет в Общество душ. Родится человеком и снова, и снова, и снова…
— Как будто это так уж хорошо — быть человеком. Что за награда такая?
— Человеком быть хорошо, Гин. Живым быть хорошо. Лисы потому и хотят жить среди нас, что люди за одну короткую жизнь успевают узнать и почувствовать столько, сколько лисы и за тысячу лет не могут. Но если кицунэ в человеческом обличье будет злым, как зверь, будет жестоким, если не научится прятать зубы, — провела она рукой по его губам, — и когти, — сжала протянутые пальцы, — то боги после смерти в наказание снова превратят его в рыжего лиса. И еще тысячу лет он будет отращивать восемь хвостов, пока шерсть не поседеет опять.
— И все сначала?
— Ну а ты как думаешь.
Гин думает, что любовь сродни свинцовой цепи. Каждый год, проведенный с Рангику, прибавляет новый виток на шею. Каждый год без нее — прибавляет по два. Она не тяжела, эта цепь. Она сворачивается змеем, огромным, как швартовочный трос, заполняет пустоты, помогает прямей держать спину, искренней наклеивать улыбку; сковывает мир, готовый треснуть и разлететься на куски; заставляет чувствовать себя целым, заставляет чувствовать себя спокойным, чувствовать себя счастливым.
Ветер путался в травах, нашептывал им разное. То затихая, то поднимаясь снова, он стряхивал вечернюю росу, перебирая былинку за былинкой. Так Рангику гладила волосы Гина, замирая на висках, гладила переносицу, веки, губы, ресницы, и было немного щекотно, когда она пальцем чертила линию бровей, и было очень страшно, когда казалось, что она может исчезнуть, как ветер.
Мир дышал поздней весной. В зарослях расцветали светлячки. Поднимался ввысь узкий, как прорезь на небосклоне, серп луны, окруженный стайкой звездочек, далеких и робких. Он совсем не походил на неподвижный месяц Уэко Мундо, серебрящий замки из песка, которые возводит и разрушает ветер.
— А иногда боги ошибаются, и вот уже одним из отрядов Готэя командует то ли лис, то ли волк, — фыркнул Гин. — У тебя столько глупостей в голове, Рангику-тян.
Он приподнялся и носом ткнулся в ее согнутую коленку. Детские ссадины давно зажили, но казалось, он может почувствовать губами всю боль Рангику, самую крошечную, пустяковую, давным-давно забытую: все синяки и шишки, набитые в год его отсутствия, царапины, ушибы от тренировочной катаны, след от камушка, впившегося в кожу, пчелиные укусы, резь в растянутой лодыжке, мозоли от узких, не по размеру подобранных гэта.
— Гин, что ты делаешь?
Пятки у нее были мягкие и белые (вовсе не черные, как тогда в Руконгае), щиколотки тонкие, от кожи пахло цветочным маслом.
— Гин…
— Что я делаю? Ничего не делаю. Собираюсь защекотать тебя до смерти, вот и всё.
V
— Ты когда-нибудь влюблялся, Гин?
— Не припомню. Пожалуй, не доводилось.
— Стоит попробовать, — улыбнулся Айзен, провожая взглядом своего нового лейтенанта: тихую девочку, идущую рядом с Кирой. — Не сомневаюсь, тебе понравится.
— Всё-то вы знаете, — с дурашливой почтительностью ответил Гин, склонив голову. Ему было жаль Хинамори. — Всё-то вы знаете, Айзен-сама.
— Почти всё, Гин.
Айзен отечески похлопал его по плечу и снял с капитанского хаори золотой женский волос, свернувшийся у шеи. От новоявленного капитана третьего отряда веяло свежескошенной травой и женскими духами — ароматом терпкого облака, в котором плыла по Готэю-13 прекрасная, удивительная, непревзойденная Матсумото Рангику. Ему самому нравились другие — неглупые и тихие, как Хинамори-сан, те, с кого можно содрать застенчивость и беззащитность, как шкуру с ящерицы. Действительно — почти всё на свете знал капитан пятого отряда Айзен Соске. Одного он не мог понять: почему Ичимару Гин гонится за солнечным зайчиком, который и не поймаешь, и не сожмешь в руке?
Теперь Гин походил на змееныша, отогревшегося после зимней спячки, и ухмылка, намертво приросшая к губам, напоминала беззаботную улыбку мальчишки, пришедшего в Сейретей много лет назад.
Айзен пытался представить, каково любить это существо — безалаберную, шумную, неравнодушную к дешевому саке девицу, чьи прелести заставляют быстрее биться сердца мужчин всего Готэя? Старику Генрюсаю и то неловко стоять рядом с ней: уж слишком бросается в глаза низкий вырез на неплотно завязанном косоде; и Маюри на секунду замедляет шаг, озадаченный улыбкой столь солнечной и глупой, и Комамура скалит зубы в нелепой попытке продемонстрировать людскую учтивость, так не идущую его звериной морде. Айзен с удовольствием сыграл бы в новую игру, составил компанию дуревшему от любви Гину, но не мог сплести иллюзию, которая сделала бы Рангику желанной. В конце концов, что такое любовь, если не череда отражений, миг вымышленного счастья, когда твоя тень обнимает другую в мире теней? Рангику, сотканной из солнца, ярких запахов весны, саке и стирального порошка с приторной отдушкой, не нашлось места по ту сторону зеркала, в мире отблесков, в черной пропасти самообмана, порожденной Кьёка Суйгецу.
Кивнув на прощание Гину, легким шагом он догнал Момо:
— Вы делаете большие успехи в каллиграфии, Хинамори-сан. Придете в пятницу?
— На ваши уроки ходит столько людей… наверное, среди них есть и более способные ученики, Айзен-сама, — улыбнулась она, не решаясь поднять взгляд. — Я только отнимаю ваше время.
— Приходите, Момо. — Обращение замерло у него на губах. Хинамори напоминала маргаритку, склонившую венчик перед дождем; ему стало любопытно, как эти нежные пальцы будут смотреться в пятнах от чернил, синих и красных. — Я буду вас ждать.
Нет, ему не понять, почему Гин до беспамятства увлечен своей подружкой.
Иное дело — Хинамори, милая Хинамори, сиявшая отраженным светом идущей на убыль луны. Можно гадать, обрывая лепестки маргаритки: любит? не любит? Как ярко будет пылать ее меч, если он умрет?
Да что там. Конечно, любит.
Конечно, так ярко, что всё спалит.
VI
— Я разочарован, Гин. Канаме решился на этот эксперимент раньше, чем ты.
— Для начала, — Гин пожал плечами, — хочу взглянуть, какая бабочка вылупится из этой куколки.
— Вижу, ты не слишком уверен в успехе.
— А вы вот ни капельки не сомневаетесь. И славно, очень славно. Оптимистам, как и дуракам, проще живется на свете.
— Ты хочешь что-то сказать? В таком случае я тебя внимательно слушаю.
— Вы когда-нибудь думали, что будет, если мы проиграем?
— В Обществе душ заведены странные порядки, не так ли? Убийство по меркам шинигами — это милосердие. Преступников казнят на Сокиоку, чтобы они никогда не переродились, или запирают в тюрьме на тысячи лет. Теперь Сокиоку нет. И если мы проиграем… я надеюсь, ты позаботишься, чтобы я умер быстро. Будь так добр.
— Буду, — откликнулся Гин. — Доброта — моя вторая натура. Но меня даже больше интересует другой вопрос. А вы когда-нибудь думали, что будет, если мы выиграем?
— Как мало энтузиазма я слышу в твоем голосе!
— Очень скучно быть Королем душ, — пояснил Гин с улыбкой острой, как край бумаги. — Королем Уэко Мундо вы уже стали, и как, весело?
— Тебе здесь не нравится.
— Ну разумеется. А кто приготовит мне чай? А вам? Не говорите «Улькиорра». Спорим, я могу назвать пятьдесят причин, почему в Сейретее лучше, чем тут? А вы — пятьдесят одну.
Гин, подумал Айзен, во многом прав. Жизнь в Уэко Мундо — это жизнь в скорлупе, под куполом искусственного неба. Айзен Соуске, капитан пятого отряда, получил все, чего только может желать шинигами, — верных товарищей, с которыми можно любоваться салютом, преданных подчиненных, отдавших свой меч, молодую женщину, отдавшую себя.
Айзен Соуске, владыка Уэко Мундо, получил королевство песочных замков.
Вот тут-то он понял, что любовь — веретено, любовь — длинная острая спица, наматывающая жилы; распотрошив сердце, вытянув сосуды, она превращает их в пряжу, послушную чужим рукам. Презирая тех, кто отдается чувствам безропотно и покорно, он сам попался в ловко расставленную ловушку. Часть его — истлевшая, растертая в черную сажу — хотела стать послушной и покорной в руках Хинамори. Он знал, почему так происходит: это память играет с ним и снова дурачит обещанием покоя; это Кьёка Суйгецу проверяет владельца на прочность, дразня тем, в чем он нуждается. Вот говорит она: помнишь, как ветер задувал в окно, принося запах тяжелой от дождя пыли? Вот вспоминает он: ветер задувает в окно, перебирает листы бумаги и плещет на них дождем, смывая застывшую иероглифами тушь; вот исчезают, теряя силу, слова, превращаясь в немые подтеки — и Момо, безголосая, целомудренно подставляет капитану для поцелуя не губы, а лоб, и капитан нарушает ею выдуманное глупое правило: в лоб целуют на прощание, а время прощаться еще не пришло. Чуткие пальцы оставляют на его щеках пятна краски — красной, как кровь, и синей, как слезы. Прикосновения обещают столь многое: покой, если он его захочет, триумф, если он его потребует, веру, когда она так необходима. Он привык к слепоте Момо — и сейчас тень Айзена, которым он был в Сейретее, проснулась, слепоты желая и требуя. «Этого ты хочешь? — спросил меч. — Этого? Одно твое слово — ты получишь всё».
Нет. Разбейся, Кьёка Суйгецу.
Вдребезги, кривое зеркало.
Он не позволит иллюзиям подменять настоящее.
VII
— Всегда хотел узнать, что она из себя представляет, лейтенант десятого отряда.
— Золотые волосы, — Айзен провел пальцем по щеке Канаме, — как солнце. Очаровательная родинка на подбородке, справа. Хурму любит, прямо как наш Гин. Не любит редьку. Не думай об этом сейчас. Спи, Канаме.
— А вы поэт, — сказал Гин, когда Канаме погрузился в сон: долгий сон куколки перед тем, как стать бабочкой. — И манипулятор. Неужели не стыдно?
— Разве что самую чуточку, — усмехнулся Айзен. — Гин, брось. Кого ты обманывал, держа в тайне вашу нежную связь? Позволь мне побыть поэтом еще немного… Помню прекрасный вечер, когда Хинамори-кун позвала нас на крышу смотреть салют. Мы праздновали день рождения капитана Хитсугаи, говорили о вечном. Искры фейерверка сыпались вниз, как звезды. Матсумото-сан ненароком обмолвилась, что считает дни с того момента, как встретила в Руконгае смешного мальчишку, вечно голодного и вечно лохматого, с волосами серебряными, как лунный свет.
— Это вы присочинили ради красного словца.
— Мальчишка забредал в самую чащу леса, чтобы нарвать на обед орехов, и дул ей на разбитые коленки. До того разговора я думал, что ты завел себе игрушку. Но играть с членом семьи… нет, Гин. Даже для тебя это слишком.
— Когда вы стали докой в семейных вопросах?
— Ты — моя семья, Гин, — просто сказал Айзен. — Но я хочу быть уверен, что ты выполнишь любой мой приказ. Без сомнений, без колебаний, не оглядываясь. Если ты ее любишь — я не буду тебя мучить. Я закончу всё сам.
— Слишком щедрый подарок для вашего покорного слуги. Разве я посмею утруждать вас?
— Гин.
— Право, я не думал, что подобные пустяки способны омрачить ваши мысли, владыка. Неужели вы считаете меня таким сентиментальным? Одно ваше слово, Айзен-тайчо, и она мертва. Хотя чего греха таить… — Гин едва не замурчал от удовольствия. — Не то чтобы я мечтал проткнуть Рангику мечом, как вы — Хинамори-кун тогда, в зале Совета, помните?
Ох, больно крутанулось веретено; пальцы сами сжались, и Айзен впечатал кулак в стену чуть выше плеча Гина. Будто лопнула от напряжения туго натянутая нитка, за ней другая, и третья, и еще, еще, пока усталость не рухнула на плечи, не сдерживаемая ничем.
— Да, Тоусену проще, — шепнул Гин, мягко кладя руку ему на загривок: заставляя склонить голову, соприкоснуться лбами. Дыхание у Айзена было сбившееся, костяшки разбиты в кровь. Гин заправил за ухо выбившуюся прядку, мазнул пальцами по виску. — Он-то её уже похоронил. Но и вам будет проще, владыка. Уже скоро.
— Я иногда забываю, каким взрослым ты стал, Гин.
Гин гладил его затылок, успокаивая Айзен, как ребенка, но гнев по-прежнему клокотал внутри, как вода в горле утопающего.
— Дурацкое свойство человеческой натуры, не правда ли? Мы хотим того, что не можем получить. Например, чая с молоком, когда в доме молока ни капли.
— Интересно, Гин… Чего хочешь ты? Тоусен ищет справедливости. Что нужно мне, ты знаешь. Но я никогда не мог понять, ради чего ты ввязался в это. Ты можешь получить всё. Ты получишь всё, что пожелаешь. Если скажешь, что именно.
«Одно твое слово», — чуть не добавил Айзен. И остановил себя, поняв, что говорит словами Кьеки Суйгецу.
— Ну я ведь буду рядом, если вы выиграете, — ответил Гин, улыбаясь. — И рядом, если проиграете.
— И всё?
— А я неприхотливый.
VIII
Тоширо вспомнил, как Рангику проговорилась однажды: «Вот Гин своего лейтенанта не гоняет, как вы меня…» Быстро поправилась, будто смущенная сорвавшейся с языка неучтивостью, сказала с улыбкой: «Ичимару-тайчо». Неделей позже Тоширо, проведя утро в ожидании нерадивой подопечной, которая завела привычку валяться в постели до полудня, явился в ее покои и обнаружил, что Матсумото нежится среди одеял в черной юкате, похожая на хищную ленивую кошку. «Ичимару-тайчо» на маленькой жаровне готовил завтрак; от него пахло молоком, ванильным сахаром и тестом. Попробуйте, капитан Хитсугая, сказал он. Ну же. От моих блинчиков еще никто не умирал.
Гин запихнул в него эти блинчики практически силой, не переставая улыбаться, и варенье из хурмы, такое сладкое, что зубы сводило, не скрасило жестокую пытку. Кусок не лез в горло. Хотелось сбежать побыстрее. Тоширо ел, давился и думал: ему-то все казалось, что он своего лейтенанта знает как облупленную, а ведь Ичимару, выходит, знает лучше — ведь они делят пополам сны, лежа на соседних подушках.
Делили.
— Я не могу на тебя больше смотреть, Матсумото.
— Глаза закройте, — посоветовала она. — Что, так противно?
— Я не понимаю, неужели ты…
— Неужели! — перебила Рангику. — Было бы здорово, капитан, если бы вы влюбились в хорошенькую девушку. Может быть, такую, как Хинамори, а может, такую, как Карин Куросаки. Хорошенькую девушку с добрым сердцем и без сумасшедшинки в глазах. Очень вам этого желаю — когда вы перестанете пешком под стол ходить. Засыпайте с ней, зная, что она никуда не денется к утру. И нам с вами по-прежнему не о чем будет говорить, Хитсугая-тайчо.
— Матсумото!
— Вы даже довольны моими отчетами сильнее, чем обычно. Что разбурчались-то?
— Ты его правда так…
— Я шла в Сейретей через весь Руконгай. Зимой. Все ноги отморозила, и уши, и руки. Злая, обиженная. Думала, дойду — и стукну его, так сильно, чтоб до слез. И скажу: «Да какой из тебя шинигами, рёва! Какой из тебя шинигами, плакса…» А он оказался третьим офицером. Окончил академию за год — гений выискался, кто бы мог подумать. Мы не виделись, не разговаривали, как чужие.
Тоширо взглянул в окно. Пошел крупный и сильный снег, будто кто-то рассыпал над Сейретеем соль.
— Потом начали?
— Я брыкалась, не хотела. Всю эту его хурму, подаренную на день рождения, выкинула свиньям — сушеную, свежую, всю. Потом нас послали на грунт вместе. Десятый отряд — и его, Гина. Не помню, как назывался город. Помню только, что было наводнение, и пустые такое пиршество не пропустили, слишком много неприкаянных душ, для них это как званый ужин, сами знаете. Я тогда вспомнила, как очутилась в Обществе душ: утонула в море… Думала, умру снова, никто из нас не мог сопротивляться.
— Ичимару уже был лейтенантом.
— Он взял меня за руку. Так смотрел, что я была уверена — вот теперь-то заплачешь, рёва, теперь-то ты у меня заплачешь! Страшно тебе, да, лейтенант рёва? Забыла, какие у него синие глаза… Но он только пальцы мне чуть не переломал, так сжимал. Сказал, чтобы я не смела умирать без него. Нет, не так: «Раньше меня ты не умрешь, слышишь», вот что он сказал… И высвободил Шинсо.
— В банкае.
— В банкае. Страшно умереть вдали от того, кто вам дорог, капитан Хитсугая. Вы родитесь в разное время, проживете две разных человеческих жизни и больше не встретитесь в Обществе душ. Пройдете по улице мимо, не узнавая, не замечая. Я позабуду Гина, вы забудете Хинамори, и она вас не вспомнит. Это уже было не раз и повторится снова. Вы любили другую. Вы полюбите другую. Знаете, что сказала одна моя знакомая девочка? Такая хорошая девочка, слов нет. «Если бы у меня было пять жизней, я бы смогла жить в пяти разных городах, работать на пяти разных работах... и пять раз влюбиться в одного и того же человека».
— Рангику, после того, что Ичимару сделал с тобой… Одного раза тебе недостаточно?
Сделал ее беззаботной, сделал ее счастливой, сохранил сумасшедшинку в глазах — уголек, который сейчас погас?
— Говорят, разлука — младшая сестра смерти. Выпьете со мной, капитан? Я в вашем столе припасла бутылочку на черный день.
Ну конечно. Уж в этом можно было не сомневаться.
Тоширо выпил, морщась. Это была первая плошка саке в его жизни. Горечь жгла губы — но змея внутри остановилась, свернулась клубком: только это и могло ее, голодную до страха, жадную до боли, насытить. Только сейчас он понял, почему они, шинигами, лучше прочих понимающие круговорот душ, так страшатся конца и цепляются за жизнь.
— Да вы с ума сошли, капитан, я пошутила. Дайте сюда!
Говорят, разлука — младшая сестра смерти. Беспамятство — старшая сестра.
IX
— Не гуляй в лесу одна, Карин, — сказала сестра, закрывая входную дверь. — Неужели не страшно?
Отец, выбирая место для отпуска, без памяти влюбился в старый скрипучий дом, стоявший на окраине деревни. Дети наперебой пытались доказать, что близость к цивилизации не угроза семейной идиллии, но Куросаки-старший был непреклонен.
— Трусишка ты, — вздохнула Карин, глядя в окно, черное, как сруб колодца. Сумерки, наползавшие из чащи, окутывали дом.
— Говорят, тут дикие звери водятся, — поежилась Юзу. — И даже оборотни.
— Скажешь тоже. Никаких зверей тут нет. Только духи животных, но они нас не тронут.
Ветер заплутал в ореховых зарослях. Бережно снял с макушки осины последний лист и, качая в широких колыбелях-ладонях, опустил на побуревшую траву. Вдали ухнула сова. Где-то далеко в лесу рыжий лис спал, свернувшись клубком, и снились ему белые теплые руки, треплющие шерсть.
Конец
Вот, например, «Лисьи сны». «Лисьи сны» — плод трех вещей: любви к гинрану, нежности к ёкаям и самой настоящей депрессии. Он сырой, как свежевыкопанная картошка, а вот свежестью как раз похвастаться не может: в этом году ему стукнет три года. Но он всё равно мне дорог, несмотря на затхлость, сырость и ужасающую «лоскутность».
>> фикбук
Название: Лисьи сны
Фандом: Bleach
Рейтинг: PG-13
Персонажи: Гин/Рангику, второстепенные — Айзен/Хинамори, Айзен/Гин
Жанр: романтика, пропущенные сцены
От автора. Как ни странно, писать о Гине — это писать о любви. Гин, по-моему, едва ли не единственный, в чьих стихотворениях Кубо вывел это слово — «love», причем во всех трех. Потом удивлялся, почему это девочки так неравнодушны к Ичимару-тайчо. Ах, Кубо, ну правда? Ты еще спрашиваешь?
>> читать дальшеI
Рангику беспокойно ворочалась с боку на бок всю ночь. Шумела гроза: сперва ласково, потом забарабанили по черепице капли — тук, тук, тук, не пора ли вставать? Теплое сновидение расползлось туманом, раз — и не стало его, утекло сквозь пальцы, растаяло. С улицы слышались голодные песни: коты и кошки всего Руконгая, почуяв приближение утра, воинственно распушили хвосты и принялись шнырять по округе в поиске зазевавшихся птиц или опрокинутых крынок с молоком. Рангику пыталась притвориться, что Гин никуда не делся, и нырнуть обратно в сон. Не вышло. Никто не сопел рядом, не перетягивал на себя одеяло. Гина не было три дня. Начинался четвертый.
Первый луч нырнул в охапку отсыревшей соломы и спугнул нерасторопную мокрицу. Рангику села, подобрав ноги, и принялась выбирать из волос травинки — колючие, упрямые колоски. Воспоминание поскреблось коготком: вот она бросает в лужу грубо выструганный деревянный меч, протянутый Гином, а вот фыркает:
— Не буду я драться с тобой этой грязной палкой, еще чего. От нее одни занозы!
— Я хочу, — ответил он, — чтобы ты научилась сама себя защищать.
— Делать тебе больше нечего. Только и знаешь, что часами молотить по дереву какой-то веткой, и меня еще заставляешь… Кем ты себя вообразил — шинигами? У нас из еды осталась только редька. Редька, слышишь? Противная. Видеть не могу. Сам ее ешь.
Рангику злилась, ох как злилась, хотя ни меч, ни редька не имели к этому отношения. Сколько она себя помнила, мир ткался из тысячи ниток, связывающих ее и Гина. А если он уйдет, оставив ее с бесполезной деревяшкой в руке? Научилась, мол, сама себя защищать — так защищайся.
Занозы от меча — это ничего, это пустяки. Другое дело — нежность к Гину, щепка, вонзившаяся глубоко в ладонь. Как быть, если он уйдет, а заноза останется?
Гин после их глупой ссоры исчез. Раньше она не обращала внимания на его неожиданные исчезновения: обычно Гин возвращался, самое позднее, к обеду следующего дня. Большую часть времени он упражнялся на опушке леса с тренировочной катаной. Иногда отлучался в оживленные районы Руконгая — и приносил, будто извиняясь за долгое отсутствие, то, что она ценила больше всех сокровищ на свете: слипшиеся сладости, стащенные с прилавков, заколки, которые чудом удавалось выменять у девочек побогаче, новые сандалии.
Рангику вышла на улицу, сонно щурясь. Дождь кончился, унес кусачую жару. В мелких лужах плескались солнечные зайчики. Там, где расступалась ночная синь, виднелось небо — чистое, как свежевыстиранная ситцевая скатерть. За овражком трещали кузнечики, с другого конца улицы плыл запах теплого хлеба.
Хотелось есть.
Хотелось, наконец, есть что-нибудь, кроме редьки.
Рангику кинула камнем в голубя, сидевшего на обочине. Не попала — булыжник шлепнулся в грязь. Нахохлившаяся сонная птица встрепенулась и взмыла в воздух. Далеко, правда, не улетела: села на дерево и осуждающе взглянула оттуда на рыжую злую девчонку. Голубю было не привыкать: стояло воскресенье, а по воскресеньям в Руконгае любили баловать домашних пирогами с голубиным мясом. Он почти не боялся. Большая часть тех, с кем он выпорхнул из гнезда, встретила свой конец в котелке с жидкой похлебкой, так что мир знавал птичьи судьбы печальнее, чем его.
— Ты неправильно кидаешь.
Гин появился неожиданно, как обычно. Рангику обернулась на голос.
— Всё-то ты знаешь, Гин. Всё-то ты умеешь.
— Знаю, — сказал он, виновато разводя руками. В левой, подвешенная за тощий хвост, болталась дохлая крыса. — Умею. А вот тебя учишь, учишь…
— Я виновата, да, что не могу убивать голубей? Виновата?
— А жарить ты их можешь, значит, — возразил Гин. — И потом, чем голубь лучше крысы?
— Я не буду. Не хочу. Для меня пусть Хайнеко птиц ловит, — заявила Рангику. — Ей положено.
Длиннохвостая Хайнеко, ленивая пепельная кошка, была ее воображаемым другом.
— Нет никакой Хайнеко, — сказал Гин. — Не выдумывай. Я принес хлеб. И орехов нарвал в лесу…
— Где ты их нашел? Все уже ободрали.
— Места знать надо… Только сразу все не ешь. Живот заболит.
— Не буду, — пообещала она. — Дурак.
Гин протянул руку к ее лицу и вынул репейник, запутавшийся в нечесаных прядях у виска. Ни на секунду не задумалась Рангику о том, что этой же рукой он недавно трогал дохлую крысу. Деловито послюнявила большой палец и растерла засохшее пятнышко грязи на его щеке.
— Можем поиграть в догонялки, — предложил он. — Или попускать кораблики. Вон какие ручьи…
— Дурак, — упрямо повторила Рангику. — Тебя не было три дня. Я тебе покажу догонялки. Я тебе покажу… кораблики.
— Ран…
— Достань. Свой. Меч, — отчеканила Рангику, глядя ему в глаза. — Если ты научился драться, значит, и я научусь тоже. Куда ты пойдешь, туда и я пойду. Тоже.
— Надо было обстругать получше, — сказал Гин чуть озадаченно. — У тебя будут занозы, это правда.
— Пусть будут. Подумаешь.
— Сперва кораблики, — деловито решил он. И тут же поправился, качнув крысой: — Нет, сначала завтрак. Потом кораблики. Лето скоро кончится, Ран-тян.
Каждую зиму они становятся старше и каждое лето снова превращаются в детей.
У тех, кто взрослеет в Обществе душ, детство длится так долго, что все забавы успевают надоесть, забыться и надоесть снова. Целую вечность ребятня играла в салки и жмурки на пыльных улочках Руконгая: грязь давно въелась в босые пятки, и они стали черным-черны, не отмоешь. Прятки приедались быстрее всего: несложно догадаться, кто где затаился, если места известны наизусть. Рангику ныряла под старое крылечко, залезала на разлапистый гингко, пробиралась через разбитое окно в заколоченный дом — все без толку. Гин всегда находил ее. Сгребал в охапку и спрашивал: «Угадай кто, Ран-ги-ку»?
Следующей осенью, когда гинкго стал золотым, а вода в реке сделалась студеной и прозрачной до того, что на дне виднелась каждая чешуйка каждой рыбешки, вечность кончилась. И кончилось детство: Гин ушел в Сейретей, чтобы стать шинигами.
Зиму Рангику встретила одна. На шестой день снегопада, когда серые хлопья укрыли Руконгай, она потратила последнюю спичку. Она разожгла костер из старых тряпок и сырых досок; дым поднимался такой тяжелый и черный, что сумерки, казалось, сгущались быстрее. Озябшая ворона, склевывая крошки хлеба, придвинулась ближе к огню. Рангику протянула руку, птица доверчиво прижалась к ее ладони крылом.
— Бедная моя, — сказала Рангику. — Снег никогда не кончится, да?
А потом свернула вороне шею, выщипала перья, зажарила тушку и съела.
Этого она так и не простила Гину Ичимару.
Но, говоря откровенно, мир знавал птичьи и девичьи судьбы печальнее, чем ее.
II
Ливень обрушивался на Сейретей, заглушая все шорохи надвигающегося вечера — голоса, и шаги, и стук тренировочных катан. Струи то ласково касались земли, еще вчера трескавшейся от жара, то хлестали ее, как плети. Айзен остановился на пороге, вглядываясь в черное марево. Казалось, мир скоро захлебнется потоками льющейся с неба воды. Туман стер очертания предметов. Айзен ничего не видел, как будто вдруг ослеп, и ничего не слышал, кроме ровного гудения дождя, будто оглох. Он даже не заметил, откуда появился Гин — юркий, как рыба.
Гин скинул гэта у порога, но на полу остались следы хлюпающих носков. Последние дни месяца всегда приносили много бумажной работы: капитаны Готэя и их лейтенанты готовили летописи умерших и родившихся душ. Айзен бегло посмотрел бумаги, составленные учеником, а тот принялся возиться с чаем: заваривал в глиняной чашке, взбивал венчиком пену. Дымящийся настой напоминал болотную жижу.
— Гин, ты пишешь как курица лапой. Будь аккуратнее, в который раз прошу. Знаешь, сколько тут помарок?
— Знаю. Четырнадцать, Айзен-тайчо.
— Посмотри, опять все руки в пятнах…
Чернила прочертили на маленькой ладони Гина долгую линию жизни — мимо мозолей от меча. Айзен провел по чернильным разводам пальцем и улыбнулся: скорее своим мыслям, чем Гину.
— Наверное, я с тобой слишком строг. Идеальным лейтенантом не станешь за один день.
Айзен стянул с него промокшее верхнее косоде: так заботливый родитель раздевает после прогулки маленького ребенка, чтобы не простудился. Гин сгибался пополам от щекотки и вертелся, как пиявка. Он был непоседливым и дурашливым ребенком — или, вернее, притворялся таковым. Айзен не выбрал бы Гина в помощники, если бы не мог читать его, как открытую книгу: все его улыбки и хитрые прищуры.
— В последнее время ты мрачнее обычного, Гин. Что-то случилось? Мне ты можешь рассказать что угодно.
— Все в порядке. Не волнуйтесь.
— Иди сюда. Похоже, от дождя у тебя начинается хандра. Тоскуешь по дому?
— Она не любила дождь, — щурясь, пояснил Гин. — Сложно найти крышу, чтобы не протекала. Заливает… Солома потом мокрая.
Ливень пел что-то обитателям Сейретея, убаюкивая их. Колыбельная звучала нежно и печально, как материнский шепот из соседней комнаты. Казалось, достаточно лишь прислушаться, чтобы различить слова. Гин улегся, положив голову Айзену на колени.
— Расскажи мне о ней. О своей сестре.
— У нее золотые волосы. Разбитые коленки… Она не любит редьку.
— А что любит?
— Хлебные горбушки… Цветные ленты для волос. Хурму.
— Мы можем найти ее. Я позабочусь о ней, обещаю. Как ее зовут? Ну, Гин? Что же ты молчишь?
«Скажи ему», — прошептала Шинсо.
Шинсо из змейки выросла в змею. Иногда она сворачивалась под сердцем и, холодная, не шевелилась, будто впадала в спячку, но чаще копошилась внутри: все внутренности, все кости были изглоданы ею. Каждое слово Айзена ворошило змеиное гнездо тоски. Шинсо любила имя «Рангику» — заглатывала его жадно, как живого мышонка, и затихала, насытившись на время. «Скажи ему, как ее зовут, — прошептала она, овивая мокрые ноги Гина. Шинсо была жадной, Шинсо хотела есть. — Скажи ему, скажи ему, если он хочет знать, скажи, скажи, скажи».
Он не произнес ни слова: сделал вид, что заснул.
Скоро Гин посадил целую рощу. Целый месяц ногти у него были черные из-за забившейся под них грязи. Люди не уставали повторять, что он тронулся умом: на такой бедной земле прихотливым растениям не выжить. Хурма, однако, зацвела следующей весной, когда в Сейретей пришла босоногая девочка в рваной одежде и с разбитыми коленками.
Через семь лет, когда девочка стала офицером Готэя, на деревьях завязались плоды.
III
— Рычи, Хайнеко!
«Давай. Ну же, — мысленно попросила Рангику, съежившись под взглядами уставших экзаменаторов. Это была ее третья и последняя попытка: остальные выпускники давно высвободили свои мечи и, счастливые, разбежались праздновать конец учебы под сдержанную похвалу своих капитанов. — Порычи немного». Но серая кошка только лениво махнула хвостом: «Ты не злишься. Я не злюсь. К чему рычать? Хочешь похвастаться перед этим, темненьким? Лучше улыбнись ему, моя хорошая. Давай. Никто не любит плакс. Уж этот красавчик точно не любит».
Вскинув голову, Рангику последовала совету Хайнеко и улыбнулась недавно произведенному в капитаны Кучики Бьякуе. Обаяние частенько удерживало ее в шаге от провала, но не на сей раз: казалось, от Кучики-тайчо улыбки отскакивали, как солнечные лучи — от глыбы льда. Шиба Иссин клевал носом. Кьераку зевнул, вытягиваясь на стуле.
— Хайнеко стесняется незнакомых. Извините. Я хочу попробовать завтра.
Кьераку ценил хорошие улыбки на вес золота и был готов согласиться, но Бьякуя перебил его — чуть поднял бровь, спросил:
— Матсумото, вы помните, что значит слово «шинигами»? Думаю, если вы освежите это в памяти, то поймете, что в ваших же интересах заранее попрощаться с надеждой стать третьим офицером. Пустые не станут ждать, пока вы приручите свою… «кошку». С меня хватит.
— Знаете что? С меня тоже хватит, Кучики-тайчо, — выпалила Рангику. — Я, может, так себе офицер… Но и вы капитан не очень.
Дверь додзе прошуршала за ее спиной — закрылась.
— Вот это моя девочка, — гордо сказал Иссин. — Мой будущий офицер.
Никто не видел, как «офицер» глотает слезы.
«А говорила, разучилась плакать», — промурлыкала Хайнеко, ехидная, как всегда. Рангику быстрым шагом шла прочь, не разбирая дороги, и ветки били ее по щекам. Она очнулась в саду, в переплетении густых теней под кронами. Замерла, прислонившись к дереву лбом, вздохнула, переводя дыхание. Кора была морщинистая, как запястье старика.
Гин появился неслышно, будто шел не по прошлогодним листьям, а по свежему снегу.
— Угадай, кто?
— Ичимару… тайчо.
— Никто не любит плакс.
— Всё-то вы знаете, Ичимару-тайчо. Всё-то вы знаете.
— Не простила, да?
— Не прощу. Не прощу, Гин!
— Ты стала такой злой девочкой.
У Хайнеко шерсть на загривке встала дыбом.
— Руки, капитан, руки. Уберите.
— А если не пущу?
Гин ткнулся носом ей в затылок.
Рычи, Хайнеко. Рычи, моя хорошая.
Пепел осел на руках капитана Гина Ичимару, оставил ранки, похожие на следы когтей.
— Боже, каким ты стал высоким, Гин. Гин? Гин, не уходи.
Кира Изуру, заставший их в роще, от изумления выронил корзину с хурмой.
Потом любопытные шинигами не раз пытали его в надежде выяснить, есть ли у нового капитана дама сердца. Но Кира помнил, к а к посмотрел на него Ичимару-тайчо, с усмешкой сказавший «Брысь», и поэтому отрицал правду до последнего. Он не дрогнул бы даже под страхом смерти; армия пустых не ужаснула бы его, опытнейшие из палачей не вытянули бы ни слова; трезвый ли, пьяный ли, никому не рассказывал Кира Изуру, как Ичимару Гин и Матсумото Рангику целовались на задворках академии под сенью деревьев в цвету.
IV
— В детстве ты говорил, что мы построим корабль… уплывем из Руконгая в далекую теплую страну. За морем.
— Я врал. Нет там никакой далекой стороны.
— Я вспомнила недавно море, Гин. Мне оно снилось — настоящее, живое. Наверное, когда-то я жила на берегу… Помню следы на песке, наполняющиеся водой. Ветер приносит издалека звук моего имени. Губы, если облизнуть, соленые.
— Мне никогда ничего такого не снится. Ни кусочка той жизни. Только лес, деревья, травы. Кролики. Иногда — окраины каких-то деревень. Редко.
— Это потому, что ты в прошлой жизни не был человеком, Гин, — сказала она, перебирая его пряди, серебряные, как листья речной ивы. — Тебе снятся лисьи сны. Кролики…
— Куропатки.
— Знаешь, говорят, если кицунэ за тысячу лет ни разу не отведает людского мяса, а шерсть его станет серебристо-белой, — продолжила Рангику, перебирая серебряные космы, непослушные, как шерсть зверя, — после смерти ему позволят стать человеком. Тебе вот позволили, Гин.
— Ни кусочка не отведает?
— Ни кусочка.
— А потом?
— А потом, если он проживет достойную жизнь в человеческом облике, то больше не станет лисой. Попадет в Общество душ. Родится человеком и снова, и снова, и снова…
— Как будто это так уж хорошо — быть человеком. Что за награда такая?
— Человеком быть хорошо, Гин. Живым быть хорошо. Лисы потому и хотят жить среди нас, что люди за одну короткую жизнь успевают узнать и почувствовать столько, сколько лисы и за тысячу лет не могут. Но если кицунэ в человеческом обличье будет злым, как зверь, будет жестоким, если не научится прятать зубы, — провела она рукой по его губам, — и когти, — сжала протянутые пальцы, — то боги после смерти в наказание снова превратят его в рыжего лиса. И еще тысячу лет он будет отращивать восемь хвостов, пока шерсть не поседеет опять.
— И все сначала?
— Ну а ты как думаешь.
Гин думает, что любовь сродни свинцовой цепи. Каждый год, проведенный с Рангику, прибавляет новый виток на шею. Каждый год без нее — прибавляет по два. Она не тяжела, эта цепь. Она сворачивается змеем, огромным, как швартовочный трос, заполняет пустоты, помогает прямей держать спину, искренней наклеивать улыбку; сковывает мир, готовый треснуть и разлететься на куски; заставляет чувствовать себя целым, заставляет чувствовать себя спокойным, чувствовать себя счастливым.
Ветер путался в травах, нашептывал им разное. То затихая, то поднимаясь снова, он стряхивал вечернюю росу, перебирая былинку за былинкой. Так Рангику гладила волосы Гина, замирая на висках, гладила переносицу, веки, губы, ресницы, и было немного щекотно, когда она пальцем чертила линию бровей, и было очень страшно, когда казалось, что она может исчезнуть, как ветер.
Мир дышал поздней весной. В зарослях расцветали светлячки. Поднимался ввысь узкий, как прорезь на небосклоне, серп луны, окруженный стайкой звездочек, далеких и робких. Он совсем не походил на неподвижный месяц Уэко Мундо, серебрящий замки из песка, которые возводит и разрушает ветер.
— А иногда боги ошибаются, и вот уже одним из отрядов Готэя командует то ли лис, то ли волк, — фыркнул Гин. — У тебя столько глупостей в голове, Рангику-тян.
Он приподнялся и носом ткнулся в ее согнутую коленку. Детские ссадины давно зажили, но казалось, он может почувствовать губами всю боль Рангику, самую крошечную, пустяковую, давным-давно забытую: все синяки и шишки, набитые в год его отсутствия, царапины, ушибы от тренировочной катаны, след от камушка, впившегося в кожу, пчелиные укусы, резь в растянутой лодыжке, мозоли от узких, не по размеру подобранных гэта.
— Гин, что ты делаешь?
Пятки у нее были мягкие и белые (вовсе не черные, как тогда в Руконгае), щиколотки тонкие, от кожи пахло цветочным маслом.
— Гин…
— Что я делаю? Ничего не делаю. Собираюсь защекотать тебя до смерти, вот и всё.
V
— Ты когда-нибудь влюблялся, Гин?
— Не припомню. Пожалуй, не доводилось.
— Стоит попробовать, — улыбнулся Айзен, провожая взглядом своего нового лейтенанта: тихую девочку, идущую рядом с Кирой. — Не сомневаюсь, тебе понравится.
— Всё-то вы знаете, — с дурашливой почтительностью ответил Гин, склонив голову. Ему было жаль Хинамори. — Всё-то вы знаете, Айзен-сама.
— Почти всё, Гин.
Айзен отечески похлопал его по плечу и снял с капитанского хаори золотой женский волос, свернувшийся у шеи. От новоявленного капитана третьего отряда веяло свежескошенной травой и женскими духами — ароматом терпкого облака, в котором плыла по Готэю-13 прекрасная, удивительная, непревзойденная Матсумото Рангику. Ему самому нравились другие — неглупые и тихие, как Хинамори-сан, те, с кого можно содрать застенчивость и беззащитность, как шкуру с ящерицы. Действительно — почти всё на свете знал капитан пятого отряда Айзен Соске. Одного он не мог понять: почему Ичимару Гин гонится за солнечным зайчиком, который и не поймаешь, и не сожмешь в руке?
Теперь Гин походил на змееныша, отогревшегося после зимней спячки, и ухмылка, намертво приросшая к губам, напоминала беззаботную улыбку мальчишки, пришедшего в Сейретей много лет назад.
Айзен пытался представить, каково любить это существо — безалаберную, шумную, неравнодушную к дешевому саке девицу, чьи прелести заставляют быстрее биться сердца мужчин всего Готэя? Старику Генрюсаю и то неловко стоять рядом с ней: уж слишком бросается в глаза низкий вырез на неплотно завязанном косоде; и Маюри на секунду замедляет шаг, озадаченный улыбкой столь солнечной и глупой, и Комамура скалит зубы в нелепой попытке продемонстрировать людскую учтивость, так не идущую его звериной морде. Айзен с удовольствием сыграл бы в новую игру, составил компанию дуревшему от любви Гину, но не мог сплести иллюзию, которая сделала бы Рангику желанной. В конце концов, что такое любовь, если не череда отражений, миг вымышленного счастья, когда твоя тень обнимает другую в мире теней? Рангику, сотканной из солнца, ярких запахов весны, саке и стирального порошка с приторной отдушкой, не нашлось места по ту сторону зеркала, в мире отблесков, в черной пропасти самообмана, порожденной Кьёка Суйгецу.
Кивнув на прощание Гину, легким шагом он догнал Момо:
— Вы делаете большие успехи в каллиграфии, Хинамори-сан. Придете в пятницу?
— На ваши уроки ходит столько людей… наверное, среди них есть и более способные ученики, Айзен-сама, — улыбнулась она, не решаясь поднять взгляд. — Я только отнимаю ваше время.
— Приходите, Момо. — Обращение замерло у него на губах. Хинамори напоминала маргаритку, склонившую венчик перед дождем; ему стало любопытно, как эти нежные пальцы будут смотреться в пятнах от чернил, синих и красных. — Я буду вас ждать.
Нет, ему не понять, почему Гин до беспамятства увлечен своей подружкой.
Иное дело — Хинамори, милая Хинамори, сиявшая отраженным светом идущей на убыль луны. Можно гадать, обрывая лепестки маргаритки: любит? не любит? Как ярко будет пылать ее меч, если он умрет?
Да что там. Конечно, любит.
Конечно, так ярко, что всё спалит.
VI
— Я разочарован, Гин. Канаме решился на этот эксперимент раньше, чем ты.
— Для начала, — Гин пожал плечами, — хочу взглянуть, какая бабочка вылупится из этой куколки.
— Вижу, ты не слишком уверен в успехе.
— А вы вот ни капельки не сомневаетесь. И славно, очень славно. Оптимистам, как и дуракам, проще живется на свете.
— Ты хочешь что-то сказать? В таком случае я тебя внимательно слушаю.
— Вы когда-нибудь думали, что будет, если мы проиграем?
— В Обществе душ заведены странные порядки, не так ли? Убийство по меркам шинигами — это милосердие. Преступников казнят на Сокиоку, чтобы они никогда не переродились, или запирают в тюрьме на тысячи лет. Теперь Сокиоку нет. И если мы проиграем… я надеюсь, ты позаботишься, чтобы я умер быстро. Будь так добр.
— Буду, — откликнулся Гин. — Доброта — моя вторая натура. Но меня даже больше интересует другой вопрос. А вы когда-нибудь думали, что будет, если мы выиграем?
— Как мало энтузиазма я слышу в твоем голосе!
— Очень скучно быть Королем душ, — пояснил Гин с улыбкой острой, как край бумаги. — Королем Уэко Мундо вы уже стали, и как, весело?
— Тебе здесь не нравится.
— Ну разумеется. А кто приготовит мне чай? А вам? Не говорите «Улькиорра». Спорим, я могу назвать пятьдесят причин, почему в Сейретее лучше, чем тут? А вы — пятьдесят одну.
Гин, подумал Айзен, во многом прав. Жизнь в Уэко Мундо — это жизнь в скорлупе, под куполом искусственного неба. Айзен Соуске, капитан пятого отряда, получил все, чего только может желать шинигами, — верных товарищей, с которыми можно любоваться салютом, преданных подчиненных, отдавших свой меч, молодую женщину, отдавшую себя.
Айзен Соуске, владыка Уэко Мундо, получил королевство песочных замков.
Вот тут-то он понял, что любовь — веретено, любовь — длинная острая спица, наматывающая жилы; распотрошив сердце, вытянув сосуды, она превращает их в пряжу, послушную чужим рукам. Презирая тех, кто отдается чувствам безропотно и покорно, он сам попался в ловко расставленную ловушку. Часть его — истлевшая, растертая в черную сажу — хотела стать послушной и покорной в руках Хинамори. Он знал, почему так происходит: это память играет с ним и снова дурачит обещанием покоя; это Кьёка Суйгецу проверяет владельца на прочность, дразня тем, в чем он нуждается. Вот говорит она: помнишь, как ветер задувал в окно, принося запах тяжелой от дождя пыли? Вот вспоминает он: ветер задувает в окно, перебирает листы бумаги и плещет на них дождем, смывая застывшую иероглифами тушь; вот исчезают, теряя силу, слова, превращаясь в немые подтеки — и Момо, безголосая, целомудренно подставляет капитану для поцелуя не губы, а лоб, и капитан нарушает ею выдуманное глупое правило: в лоб целуют на прощание, а время прощаться еще не пришло. Чуткие пальцы оставляют на его щеках пятна краски — красной, как кровь, и синей, как слезы. Прикосновения обещают столь многое: покой, если он его захочет, триумф, если он его потребует, веру, когда она так необходима. Он привык к слепоте Момо — и сейчас тень Айзена, которым он был в Сейретее, проснулась, слепоты желая и требуя. «Этого ты хочешь? — спросил меч. — Этого? Одно твое слово — ты получишь всё».
Нет. Разбейся, Кьёка Суйгецу.
Вдребезги, кривое зеркало.
Он не позволит иллюзиям подменять настоящее.
VII
— Всегда хотел узнать, что она из себя представляет, лейтенант десятого отряда.
— Золотые волосы, — Айзен провел пальцем по щеке Канаме, — как солнце. Очаровательная родинка на подбородке, справа. Хурму любит, прямо как наш Гин. Не любит редьку. Не думай об этом сейчас. Спи, Канаме.
— А вы поэт, — сказал Гин, когда Канаме погрузился в сон: долгий сон куколки перед тем, как стать бабочкой. — И манипулятор. Неужели не стыдно?
— Разве что самую чуточку, — усмехнулся Айзен. — Гин, брось. Кого ты обманывал, держа в тайне вашу нежную связь? Позволь мне побыть поэтом еще немного… Помню прекрасный вечер, когда Хинамори-кун позвала нас на крышу смотреть салют. Мы праздновали день рождения капитана Хитсугаи, говорили о вечном. Искры фейерверка сыпались вниз, как звезды. Матсумото-сан ненароком обмолвилась, что считает дни с того момента, как встретила в Руконгае смешного мальчишку, вечно голодного и вечно лохматого, с волосами серебряными, как лунный свет.
— Это вы присочинили ради красного словца.
— Мальчишка забредал в самую чащу леса, чтобы нарвать на обед орехов, и дул ей на разбитые коленки. До того разговора я думал, что ты завел себе игрушку. Но играть с членом семьи… нет, Гин. Даже для тебя это слишком.
— Когда вы стали докой в семейных вопросах?
— Ты — моя семья, Гин, — просто сказал Айзен. — Но я хочу быть уверен, что ты выполнишь любой мой приказ. Без сомнений, без колебаний, не оглядываясь. Если ты ее любишь — я не буду тебя мучить. Я закончу всё сам.
— Слишком щедрый подарок для вашего покорного слуги. Разве я посмею утруждать вас?
— Гин.
— Право, я не думал, что подобные пустяки способны омрачить ваши мысли, владыка. Неужели вы считаете меня таким сентиментальным? Одно ваше слово, Айзен-тайчо, и она мертва. Хотя чего греха таить… — Гин едва не замурчал от удовольствия. — Не то чтобы я мечтал проткнуть Рангику мечом, как вы — Хинамори-кун тогда, в зале Совета, помните?
Ох, больно крутанулось веретено; пальцы сами сжались, и Айзен впечатал кулак в стену чуть выше плеча Гина. Будто лопнула от напряжения туго натянутая нитка, за ней другая, и третья, и еще, еще, пока усталость не рухнула на плечи, не сдерживаемая ничем.
— Да, Тоусену проще, — шепнул Гин, мягко кладя руку ему на загривок: заставляя склонить голову, соприкоснуться лбами. Дыхание у Айзена было сбившееся, костяшки разбиты в кровь. Гин заправил за ухо выбившуюся прядку, мазнул пальцами по виску. — Он-то её уже похоронил. Но и вам будет проще, владыка. Уже скоро.
— Я иногда забываю, каким взрослым ты стал, Гин.
Гин гладил его затылок, успокаивая Айзен, как ребенка, но гнев по-прежнему клокотал внутри, как вода в горле утопающего.
— Дурацкое свойство человеческой натуры, не правда ли? Мы хотим того, что не можем получить. Например, чая с молоком, когда в доме молока ни капли.
— Интересно, Гин… Чего хочешь ты? Тоусен ищет справедливости. Что нужно мне, ты знаешь. Но я никогда не мог понять, ради чего ты ввязался в это. Ты можешь получить всё. Ты получишь всё, что пожелаешь. Если скажешь, что именно.
«Одно твое слово», — чуть не добавил Айзен. И остановил себя, поняв, что говорит словами Кьеки Суйгецу.
— Ну я ведь буду рядом, если вы выиграете, — ответил Гин, улыбаясь. — И рядом, если проиграете.
— И всё?
— А я неприхотливый.
VIII
Тоширо вспомнил, как Рангику проговорилась однажды: «Вот Гин своего лейтенанта не гоняет, как вы меня…» Быстро поправилась, будто смущенная сорвавшейся с языка неучтивостью, сказала с улыбкой: «Ичимару-тайчо». Неделей позже Тоширо, проведя утро в ожидании нерадивой подопечной, которая завела привычку валяться в постели до полудня, явился в ее покои и обнаружил, что Матсумото нежится среди одеял в черной юкате, похожая на хищную ленивую кошку. «Ичимару-тайчо» на маленькой жаровне готовил завтрак; от него пахло молоком, ванильным сахаром и тестом. Попробуйте, капитан Хитсугая, сказал он. Ну же. От моих блинчиков еще никто не умирал.
Гин запихнул в него эти блинчики практически силой, не переставая улыбаться, и варенье из хурмы, такое сладкое, что зубы сводило, не скрасило жестокую пытку. Кусок не лез в горло. Хотелось сбежать побыстрее. Тоширо ел, давился и думал: ему-то все казалось, что он своего лейтенанта знает как облупленную, а ведь Ичимару, выходит, знает лучше — ведь они делят пополам сны, лежа на соседних подушках.
Делили.
— Я не могу на тебя больше смотреть, Матсумото.
— Глаза закройте, — посоветовала она. — Что, так противно?
— Я не понимаю, неужели ты…
— Неужели! — перебила Рангику. — Было бы здорово, капитан, если бы вы влюбились в хорошенькую девушку. Может быть, такую, как Хинамори, а может, такую, как Карин Куросаки. Хорошенькую девушку с добрым сердцем и без сумасшедшинки в глазах. Очень вам этого желаю — когда вы перестанете пешком под стол ходить. Засыпайте с ней, зная, что она никуда не денется к утру. И нам с вами по-прежнему не о чем будет говорить, Хитсугая-тайчо.
— Матсумото!
— Вы даже довольны моими отчетами сильнее, чем обычно. Что разбурчались-то?
— Ты его правда так…
— Я шла в Сейретей через весь Руконгай. Зимой. Все ноги отморозила, и уши, и руки. Злая, обиженная. Думала, дойду — и стукну его, так сильно, чтоб до слез. И скажу: «Да какой из тебя шинигами, рёва! Какой из тебя шинигами, плакса…» А он оказался третьим офицером. Окончил академию за год — гений выискался, кто бы мог подумать. Мы не виделись, не разговаривали, как чужие.
Тоширо взглянул в окно. Пошел крупный и сильный снег, будто кто-то рассыпал над Сейретеем соль.
— Потом начали?
— Я брыкалась, не хотела. Всю эту его хурму, подаренную на день рождения, выкинула свиньям — сушеную, свежую, всю. Потом нас послали на грунт вместе. Десятый отряд — и его, Гина. Не помню, как назывался город. Помню только, что было наводнение, и пустые такое пиршество не пропустили, слишком много неприкаянных душ, для них это как званый ужин, сами знаете. Я тогда вспомнила, как очутилась в Обществе душ: утонула в море… Думала, умру снова, никто из нас не мог сопротивляться.
— Ичимару уже был лейтенантом.
— Он взял меня за руку. Так смотрел, что я была уверена — вот теперь-то заплачешь, рёва, теперь-то ты у меня заплачешь! Страшно тебе, да, лейтенант рёва? Забыла, какие у него синие глаза… Но он только пальцы мне чуть не переломал, так сжимал. Сказал, чтобы я не смела умирать без него. Нет, не так: «Раньше меня ты не умрешь, слышишь», вот что он сказал… И высвободил Шинсо.
— В банкае.
— В банкае. Страшно умереть вдали от того, кто вам дорог, капитан Хитсугая. Вы родитесь в разное время, проживете две разных человеческих жизни и больше не встретитесь в Обществе душ. Пройдете по улице мимо, не узнавая, не замечая. Я позабуду Гина, вы забудете Хинамори, и она вас не вспомнит. Это уже было не раз и повторится снова. Вы любили другую. Вы полюбите другую. Знаете, что сказала одна моя знакомая девочка? Такая хорошая девочка, слов нет. «Если бы у меня было пять жизней, я бы смогла жить в пяти разных городах, работать на пяти разных работах... и пять раз влюбиться в одного и того же человека».
— Рангику, после того, что Ичимару сделал с тобой… Одного раза тебе недостаточно?
Сделал ее беззаботной, сделал ее счастливой, сохранил сумасшедшинку в глазах — уголек, который сейчас погас?
— Говорят, разлука — младшая сестра смерти. Выпьете со мной, капитан? Я в вашем столе припасла бутылочку на черный день.
Ну конечно. Уж в этом можно было не сомневаться.
Тоширо выпил, морщась. Это была первая плошка саке в его жизни. Горечь жгла губы — но змея внутри остановилась, свернулась клубком: только это и могло ее, голодную до страха, жадную до боли, насытить. Только сейчас он понял, почему они, шинигами, лучше прочих понимающие круговорот душ, так страшатся конца и цепляются за жизнь.
— Да вы с ума сошли, капитан, я пошутила. Дайте сюда!
Говорят, разлука — младшая сестра смерти. Беспамятство — старшая сестра.
IX
— Не гуляй в лесу одна, Карин, — сказала сестра, закрывая входную дверь. — Неужели не страшно?
Отец, выбирая место для отпуска, без памяти влюбился в старый скрипучий дом, стоявший на окраине деревни. Дети наперебой пытались доказать, что близость к цивилизации не угроза семейной идиллии, но Куросаки-старший был непреклонен.
— Трусишка ты, — вздохнула Карин, глядя в окно, черное, как сруб колодца. Сумерки, наползавшие из чащи, окутывали дом.
— Говорят, тут дикие звери водятся, — поежилась Юзу. — И даже оборотни.
— Скажешь тоже. Никаких зверей тут нет. Только духи животных, но они нас не тронут.
Ветер заплутал в ореховых зарослях. Бережно снял с макушки осины последний лист и, качая в широких колыбелях-ладонях, опустил на побуревшую траву. Вдали ухнула сова. Где-то далеко в лесу рыжий лис спал, свернувшись клубком, и снились ему белые теплые руки, треплющие шерсть.
Конец
Shep., не ожидала, что тебя заинтересует фик по Бличу! Очень приятно. Твои отзывы для меня невероятно ценны!
История Гина и Рангику действительно тоскливая, потому что Гин с убежденностью настоящего социопата — каковым он и является — выбрал именно тот способ сделать Рангику счастливой (максимально долгий, мучительный и довольно глупый способ), который сделать ее счастливой ну никак не мог. Но ничего! У него еще есть шанс отрастить восемь хвостов.
Как я уже сказала — потрясающая работа. Прозрачная, звонкая и очень печальная. Прочитала с огромным удовольствием и, сыто сложив руки на животе, унесла в цитатник.))
С удовольствием прочитала бы твой драббл! Я тоже люблю Гина и Рангику ужасно. Наверное, это единственный анимешный пейринг в списке моих любимых пар... Ну, может, Харука/Мичиру еще, старая любовь не ржавеет!
Попробую его откопать, коли такое дело.) Там даже не драббл был, по-моему, а виньетка — типичное детище середины двухтысячных
Ты тоже любишь Харуку и Мичиру?! Я буквально три-четыре дня назад пересматривала клипы и показывала опенинги Бет. До сих пор горит
Я несколько раз садилась пересматривать всё целиком и каждый раз (!) срезалась на втором сезоне — при том, что он один из моих любимых. Нравилось, было интересно, тревожило филинов, но постоянно что-то отвлекало. Надеюсь вот подсадить Бет; может, хоть с ней под боком мне наконец-то удастся пересмотреть сериал целиком.) Сейчас, кстати, выходит перезапуск, но он настолько meh и ugh, что у меня нет слов — даром, что по манге (а мангу «СМ» я — редкий случай! — не люблю
Не то чтобы это хороший клип, потому что на нем я реально училась пользоваться программой, зато песня — отличная!
Вот, держи. ))
youtu.be/-UxDB-_mfA0
Перезапуск нам с Cartagia не понравился ну ваще. Я больше четырех серий не выдержала.
Ох, когда же все перестанут делать ремейки... оставьте в покое Сейлор-Мун и Секретные Материалы... что там еще собрались переснимать, Зену? Да, пожалуйста, и Зену тоже оставьте. Всё равно таких, как Люси Лоулесс и Кевин Смит, больше нет.
В новую «Зену», говорят, хотят завезти побольше лесбийской романтики и полноценно раскрыть тему